В «Дяде Ване» Андрей Прикотенко подводит черту под трилогией о русской культурной матрице. Гоголевские «Мёртвые души» и достоевские «Бесы» остались позади, и Чехов в этом ряду оказывается не продолжением, а эпилогом: идеи исчерпаны, дальше только тупик и ожидание перемен. Режиссёр словно говорит, что тема закрыта, хотя к классике он, конечно, ещё вернётся.
Художница Ольга Шаишмелашвили превратила усадьбу Войницких в теплицу. Сцена заставлена растениями в кадках, и людям остаётся узкая полоса у рампы. Живая природа здесь существует только на искусственном обеспечении: дождя нет, воду подают по расписанию. Так же устроена жизнь героев. Они пьют чай, играют на инструментах, перекидывают мяч через провисшую сетку и ждут, когда их польют.
В центре всего и всех стоит Серебряков, и вот здесь режиссёр делает самый смелый шаг. Денис Ганин появляется на сцене до начала действия и остаётся наверху пирамиды из дачных стульев до самого финала. Профессор молчит. Вместо слов у него судейский свисток и шапочка из мяча, и в этой неподвижности есть и насмешка, и горечь. Он больше похож на идола, которому родня годами приносит жертвы, чем на тирана. Его никто не спрашивал, нужно ли ему это поклонение, но отказаться он тоже не может. Знаменитое чеховское «смешно и горько» здесь работает без слов.
Остальные расставлены вокруг этого пьедестала. Войницкий — нескладный большой ребёнок, который так и не вырос, его любовь к Елене выглядит попыткой доказать самому себе, что он существует. Объяснение с ней решено почти по-клоунски, и Елена вынуждена выбираться из-под своего поклонника с брезгливостью. Самая сильная сцена — неудачня попытка самоубийства: Мария Васильевна укачивает взрослого сына, как младенца. Тут сочувствие и раздражение смешиваются: жалко человека, который не знает, чего хочет, но требует внимания ото всех.
Соня живёт в своём счастливом неведении и скачет по саду, пока остальные молча на неё смотрят. Телегин прячет тоску за цитатами из Гоголя, Достоевского и других классиков и боится замолчать, потому что тогда придётся заплакать. А пара Астров и Елена искрит так, что ясно: стоит им соприкоснуться, и пожара не избежать. Режиссёр здесь жёстче Чехова: сочувствовать почти некому.
Особое место занимает музыка Евгении Терёхиной. Артисты играют сами: на фортепиано, скрипке, виолончели, кларнете, балалайке. Эти домашние репетиции ненадолго создают иллюзию гармонии, а затем звук переходит в другое качество. Он становится предчувствием обвала. Поливные струи, обычно такие безобидные, превращаются в бурю, которая сметает и кадки, и людей, и всю хрупкую конструкцию. Чеховская пьеса получает отзвук античной трагедии: страшно и при этом завораживающе красиво.
Финал выводит спектакль за пределы усадьбы. Серебряков наконец спускается со своего возвышения и читает Бродского «Конец века». Герои возвращаются на поклоны в белых костюмах, красивые и сильные, но это уже другое время, и оно будет без них.
Для зрителей, которым нужен «настоящий» Чехов с неспешным чаепитием и тоской по Москве, спектакль может показаться холодным. Всем остальным он предлагает сильную режиссёрскую интерпретацию, в которой знакомый школьный текст говорит словами наших современников.





